<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
 <description>
  <title-info>
   <genre>antique</genre>
   <author>
    <first-name></first-name>
    <last-name>Unknown</last-name>
   </author>
   <book-title>геллер</book-title>
   <date></date>
   <lang>ru</lang>
  </title-info>
  <document-info>
   <author>
    <first-name></first-name>
    <last-name>Unknown</last-name>
   </author>
   <program-used>calibre 1.39.0, FictionBook Editor Release 2.6.6</program-used>
   <date value="2021-03-17">17.3.2021</date>
   <id>99b942d6-e3a5-4664-9313-61c2ef308e18</id>
   <version>1.0</version>
  </document-info>
  <publish-info>
   <year>0101</year>
  </publish-info>
 </description>
 <body>
  <section>
   <p><strong>Леонид ГЕЛЛЕР</strong></p>
   <empty-line/>
   <p><strong>МИРОЗДАНИЕ ИВАНА ЕФРЕМОВА</strong></p>
   <empty-line/>
   <p><strong>Я НА ЛЕСТНИЦЕ ЧЕРНОЙ ЖИВУ</strong></p>
   <p>Путь Ивана Ефремова в литературу не был обычным. Писатель, совершивший переворот в советской научной фантастике, был ученым — одним из крупнейших в своей области. С конца 20-х годов он занимался геологией и пале­онтологией, изъездив в экспедициях Сибирь, Среднюю Азию, Монголию. Он создал на границе между двумя науками но­вую, названную им "тафономией" и изучающую закономер­ности отложения в земной коре ископаемых животных и растений.</p>
   <p>Предшественниками Ефремова в русской научной фанта­стике были Циолковский и географ академик Обручев. Циолковский писал малохудожественные очерки, пропагандировавшие его проекты. Обручев же написал в 20-е годы два хороших романа для молодежи: "Плутонию" и "Землю Санникова". Его целью было дать любознательным подрост­кам достоверную палеонтологическую и этнографическую информацию, исправив фактические ошибки, совершенные Жюль Верном.</p>
   <p>Ефремов принялся писать по другим причинам. Страдая, как каждый ученый, от невозможности подкрепить фактами некоторые свои интуитивные догадки, он решил однажды — во время болезни, оторвавшей его от научных занятий, — "осуществить давнее намерение — изложить несколько своих гипотетических научных идей в форме коротких новелл".</p>
   <p>Так вошел в научную фантастику писатель, собравшийся додумывать свои идеи в литературе.</p>
   <p>Первые две повести Ефремова — о самом отдаленном про­шлом, одна — "Путешествие Баурджеда"— из эпохи, отстоя­щей от нашей на пять тысячелетий, о древнем Египте; другая — "На краю Ойкумены" — об Элладе X—IX века до нашей эры.</p>
   <p>В "Путешествии Баурджеда" молодой фараон Джедефра решает прославиться исправлением бед, принесенных недавно умершим Хеопсом. Ценой тысяч жизней и всех богатств Египта была им построена гигантская пирамида. По совету жреца Тота — бога знания — фараон посылает своего казна­чея Баурджеда на поиски легендарной страны Пунт. Тем временем, в Египте разгорается ожесточенная борьба между жрецами. Молодого фараона убивают, его брат садится на трон, и на страну снова обрушивается гнет тирании. Разумеется, никому больше не нужны чудесные открытия Баурд­жеда, совершившего небывалое путешествие вокруг Афри­ки. В финале опальный Баурджед бежит из Египта, освобождая из каменоломен своих товарищей по странствиям. Те, однако, отказываются бежать и возглавляют восстание рабов против тирании. Баурджед исчезает, но память о его великом путешествии остается жить в народе.</p>
   <p>Повесть построена на одном принципе: столкновения про­тивоположностей. Размеренная, не меняющаяся веками жизнь Египта, и бурное, полное приключений путешествие в сказочные страны.</p>
   <p>Монументальная архитектура — символ и характерная чер­та деспотизма. Перед ней человек превращается в жалкое насекомое. На египетских фресках люди нарисованы не достигающими колен фараона.</p>
   <p>В 1923 году в статье "Героизм и гуманность" О. Мандель­штам писал: "Бывают эпохи, которые говорят, что им нет дела до человека, что его нужно использовать, как кирпич, как цемент... Социальная архитектура измеряется масшта­бом человека. Иногда она становится враждебной человеку и питает свое величие его унижением и ничтожеством" . Примером такой "социальной архитектуры" для Мандель­штама был Египет. То же думает о Египте и Ефремов.</p>
   <p>Но так же, как Мандельштам, он думает и говорит не прос­то о Египте.</p>
   <p>Первая же сцена повести вводит нас в атмосферу, хорошо знакомую современникам Ефремова, — атмосферу всеобщего страха. Мы наблюдаем бегство преступника, названного властями "врагом города". Беглец невиновен, но толпа преследует его в эйфорическом возбуждении. После погони толпа сразу же распадается; у себя дома, в кругу близких все говорят осторожным шепотом.</p>
   <p>В Египте ли это происходит?</p>
   <p>Или, может быть, в Ленинграде, где, жил Мандельштам, писавший о своем страхе стихи:</p>
   <empty-line/>
   <p>"Я на лестнице черной живу, и в висок</p>
   <p>Ударяет мне вырванный с мясом звонок,</p>
   <p>И всю ночь напролет жду гостей дорогих,</p>
   <p>Шевеля кандалами цепочек дверных".</p>
   <empty-line/>
   <p>Через два тысячелетия после путешествия Баурджеда в Египет попадает греческий скульптор Пандион. Он становится рабом фараона. Снова человек сталкивается с тиранией, и на этот раз речь идет о человеке-художнике.</p>
   <p>Главный вопрос следующей части исторической дилогии, повести "На краю Ойкумены", — взаимоотношение тирании и художника, деспотического государства и искусства.</p>
   <p>В Египте Пандиона поражает неподвижность, гигантизм египетских произведений искусства. Он начинает мечтать о творениях, "которые не угнетали и давили бы человека, а, наоборот, возвышали". Искусство, которое служит госу­дарству, угнетающему человека, само становится орудием угнетения, а художник — одним из угнетателей.</p>
   <p>На поставленный вопрос о художнике и власти — вопрос, мучивший многих русских и советских писателей, — Ефремов дает тот же ответ, что и лучшие из них. Высший долг худож­ника он видит в открытом утверждении правды об окружаю­щем мире, в сопротивлении тирании.</p>
   <p>Такой ответ в такое время требовал поразительной сме­лости.</p>
   <p>Уже в самом начале своей литературной работы Ефремов показывает себя писателем, сопротивляющимся гипноти­ческому влиянию идеологии, независимым и проницательным в своих выводах. Ефремов был писателем оттепели задолго до оттепели.</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>МАТЕРИЯ ЖИВАЯ И МЕРТВАЯ</strong></p>
   <p>В исторических повестях Ефремова главный прием — контрасты. Контрастными положениями и образами Ефре­мов вводит динамику и напряжение в повествование. Он дает почувствовать универсальность этого принципа столкновения противоположностей. В Египте предметы получили власть над людьми, а люди уподобились предметам, где всецело царит гнетущая неподвижность.</p>
   <p>История может конкретизироваться в жизни людей через идею государственности, и тогда возникает то, что в своем последнем романе Ефремов называет "круговыми цивилизациями", — деспотии, замыкающиеся в себе, останавливаю­щие время, отрывающиеся от природы, достигающие вершин могущества ценой гибели и страданий людей. И возможен другой уклад — свободный и индивидуалистический, основан­ный на общении с внешним миром, на постоянных поисках нового. Эти две тенденции проявляются во все эпохи и в лю­бом месте земного шара. Между ними идет вечная борьба.</p>
   <p>Естественным, казалось бы, — по законам марксистской диалектики — представить первую из них как некий тезис, вторую — как антитезис, и рассматривать идеальное общество (описанное в "Туманности Андромеды") как синтез, преодо­ление антагонизма. Это, конечно, не так: в книгах Ефремова нет никакой диалектики, хотя говорится о ней много и с энтузиазмом. В "Туманности Андромеды" мы видим общест­во XXX века. В нем нет ничего от Египта и есть все от Эллады.</p>
   <p>Это не синтез. Просто одна тенденция, светлая и добрая, торжествует над другой, темной и злой, которая в реальной истории постоянно одерживала верх.</p>
   <p>Понимание истории у Ефремова не диалектическое в мар­ксистском смысле, а манихейское.</p>
   <p>И так же, по-манихейски, он толкует все, что происходит во Вселенной. Процитируем отрывок из "Звездных кораб­лей".</p>
   <p>"Жизнь... горит крохотными огоньками где-то в черных и мертвых глубинах пространства. Вся стойкость и сила жизни — в ее сложнейшей организации, приобретенной миллионами лет исторического развития, борьбы внутренних противоречий, бесконечной смены устаревших форм новыми, более совершенными. В этом сила жизни, ее преимущество перед неживой материей, косно участвующей в космических процессах, не претерпевающей великого усложнения и усо­вершенствования".</p>
   <p>Ход мышления Ефремова обратен официально установлен­ному. Решительно и многократно он подчеркивает, что мерт­вая материя никогда не усложняется, не меняется, ее основ­ное качество — именно отсутствие всякого движения; и тем самым жизнь отнюдь не возникает вследствие развития мертвой материи.</p>
   <p>Картину мироздания Ефремов пишет с размахом, достой­ным бешеной фантазии Ван Гога или Хайнлайна.</p>
   <p>Вселенная, сказано в "Часе Быка", имеет спирально­геликоидальную структуру. Она незамкнута на себя, а разма­тывается в вечность. Но материя в ней анизотропна: наш мир переслаивается с миром, полярно противоположным и асим­метрично сдвинутым по сравнению с нашим. Это мир анти­материи. Между мирами существует граница — нуль-простран­ство, — где их полярные свойства уравновешиваются (в нуль- пространстве, кстати, и движутся звездолеты по принципу, изобретенному учеными из "Туманности Андромеды"). Антимир не воспринимается нашими приборами. Его сущест­вование познано лишь теоретически. Должны как будто создаваться специальные приборы для его исследования, но их предназначение читателю не ясно: ни выхода из антимира, ни входа в него нет. Самое интересное здесь то, что антимир — это черный мир, и называется Тамасом, по имени океана энтропии в древнеиндийской философии. Наш же мир свет­лый, он также несет древнеиндийское имя — Шакти. Это мир жизни и разума. Так, вся Вселенная окрашивается для Ефре­мова в черный и белый тона.</p>
   <p>Дуализм Ефремова полный — перехода между Тамасом и Шакти нет, никакого эволюционного перехода от мертвой к живой материи тоже нет. Материя рождает жизнь чудесным образом, случайно, затем из живой материи развивается мысль, которая познает весь мир, — это заколдованный круг, и Ефремов находит для него адекватный символ, образ змеи, вцепившейся в собственный хвост. Змея символизирует вечность, в которой постоянно присутствуют враждебные себе силы Жизни и Смерти, Энергии и Энтропии, Добра и Зла.</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>ПО ЛЕЗВИЮ БРИТВЫ</strong></p>
   <p>В 1963 году вышел в свет новый роман Ефремова "Лезвие бритвы" и удивил всех — и читателей и критиков. Роман был задуман как экспериментальный. Очень много места в нем занимает научная информация и комментарии к ней. В нем сталкиваются три сюжета — история советского врача и философа Гирина, история индийского художника, прохо­дящего путь высшего познания в Индии гуру, монастырей и божественной архитектуры, наконец, похождения группы молодых итальянцев, отправившихся собирать алмазы на берегу Африки. Критика встретила роман очень прохладно. И верно, приключения "в хаггардовском вкусе" невыразимо скучны, а научные рассуждения в книге зачастую имеют мало общего с наукой. Но не это вызвало недовольство. В романе идет речь о сущности современного человека — тема, тре­бующая тонкого подхода в советской литературе. Но Ги­рин, главный герой и рупор писательских взглядов в рома­не, отличается не слишком ортодоксальной позицией.</p>
   <p>В молодости Гирин вылечил женщину, страдавшую пол­ным параличом — она видела, как белобандиты убили ее мужа. Гирин инсценирует нападение на дочь этой женщины, и под влиянием шока она выздоравливает. С тех пор Гирин изучает законы, по которым "древние инстинкты, с одной стороны, и общественные предрассудки — с другой, прело­мляясь в психике, влияют на физиологию".</p>
   <p>В методе лечения, в характеристике законов нам чудится нечто знакомое. Гирин не медлит подтвердить первое впе­чатление. Читая лекцию по эстетике, он утверждает: наше чувство человеческой красоты — не что иное, как инстинкт полового отбора, закодированный в наших генах в то перво­бытное время, когда главной задачей человека было продле­ние рода. Огромный опыт доисторического существования человечества, запечатленный в наследственной информации, — это подсознание человека, играющее огромную роль в его восприятии мира.</p>
   <p>Но половое влечение, прямо или косвенно определяющее наше поведение, подсознание, противостоящее сознательной деятельности, — это же Зигмунд Фрейд, пребывавший под строжайшим запретом в течение десятилетий и не реабилити­рованный по сю пору.</p>
   <p>Ефремов не принимает фрейдовскую теорию без огово­рок. Он ни словом не упоминает, например, об Эдипе, о комплексе кастрации и т.д. Зато он говорит о силе полового созревания как о "величайшей кондиционирующей силе организма" (называя ее индийским термином Кундалини). Он утверждает, что все богатство человеческой психики зависит от "постоянной эротической остроты чувства", ибо такова присущая человеку "биохимия"</p>
   <p>Вообще трудно установить, что происходит в подсознании согласно Ефремову. В "Лезвии бритвы" часто говорится о темных силах, в "Таис Афинской" — о "тьме первобытных чувств", о "хаосе" и таинственных "вихрях". Ефремов пред­почитает не присматриваться. Тем не менее, направление его мыслей ясно.</p>
   <p>Во-первых, для него очевидно, что Фрейд ошибался, от­казываясь учитывать действие социальных инстинктов. Но, уходя от классического психоанализа, Ефремов не пристает к марксистскому берегу. Его "социальная эксцентризация" — пользуясь модным выражением — имеет мало общего с тол­кованиями тех западных марксистов, которые признают психоанализ, и еще меньше — с трактовкой общественного сознания в официальной доктрине. "Дикая жизнь человека, — тут Гирин поднял ладонь высоко над полом, — это вот, а цивилизованная — вот, — он сблизил большой и указательный пальцы так, что между ними осталось около миллиметра",</p>
   <p>Примитивные инстинкты постоянно прорываются нару­жу. Даже в обществе XXX века, основательно вычищенном с помощью евгеники и неусыпного генетического надзора, есть люди, поддающиеся их влиянию. Цель сознательных действий общественного человека состоит в удержании равновесия на "лезвии бритвы" между темными подсозна­тельными силами и сознанием. Такая модификация фрей­дизма как нельзя лучше входит в рамки ефремовской ме­тафизики. Похоже, что фрейдистская схема функциониро­вания психики нужна Ефремову лишь для того, чтобы по­ставить на "научные" ноги свое убеждение о борьбе Зла с Добром в человеке.</p>
   <p>Все это очень не нравится ортодоксальным критикам. Даже если они закрывают глаза на совпадения ефремов­ской психофизиологии с буржуазными теориями, им ме­шает сама суть дела. "Ефремов все время предупреждает: оно (лезвие бритвы — Л.Г.) опасно, зыбко и в любую ми­нуту может сдвинуть нас в пропасть подсознания. Преду­преждения эти звучат угрожающе. Они превращают нас в балансеров на тонком канате, ставят под власть какой-то черты, переступив которую, мы перестаем быть людьми. Мы не хотим этого" [1]. Критикам не нужны никакие черты. Ходить по лезвию бритвы трудно и неудобно. Да и зачем, если известно, что существует новый, коммунистический тип человека, ничем не ограниченный, "цельный, безо вся­ких низменных начал".</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>ДИФИРАМБЫ ЭРОСУ</strong></p>
   <p>И еще одно смущает критиков Ефремова до такой сте­пени, что они, словно по уговору, обходят молчанием бро­сающуюся в глаза особенность его творчества. В утопическом обществе "Туманности Андромеды" упразднен институт семьи — свободная любовь управляет взаимоотношениями всех героев. Только Ефремов осмелился поднять руку на священную первичную ячейку общества, и, славословя "Ту­манность", все рецензенты уговаривают писателя внять ци­татам из Энгельса и отказаться от своего досадного заблуж­дения. Однако, уговоры не действуют. Ефремов осуждает со­временную советскую литературу за ханжество, яростно высмеивает ее.</p>
   <p>В программной статье, которая может служить ключом к большинству его произведений, он пишет: "Стоит герою увидеть героиню в какой-то степени обнаженности, как он теряет голову, впадает в дикую страсть, получает по физионо­мии и погибает в мнении героини и читателя... Для контра­ста... такому бешеному отрицательному герою противопоставляется положительный, у которого нормальное влече­ние к женщине настолько задавлено волей авторов, что они, глядя на героиню, не смеют опустить глаза ниже ее подбородка или поднять выше колен!"</p>
   <p>Эротике выведенной из подземелья примитивных чувств, приберегается ключевая роль в ефремовской концепции.</p>
   <p>Ефремов преклоняется перед женщиной. В "Таис Афин­ской", где это преклонение превращается в боготворение, женщины показаны лучше, сильнее, мудрее мужчин. После воцарения мужских богов, говорит Ефремов, "беспокойный самоуверенный мужской дух заменил порядок и мир, свой­ственный женскому владычеству". Жизнь на Земле стала хуже. "Непрерывные войны, резня между самыми близкими народами — результат восшествия мужчины на престолы богов и царей". Духовный упадок — неизбежный резуль­тат подчиненного положения женщины в обществе. Уровень развития общества можно измерять степенью свободы в нем женщины. Разлад между мужским и женским началом пошел с тех пор, когда люди стали больше верить созданным ими орудиям и машинам, чем самим себе, оторвались от при­роды, ослабили свои внутренние силы. Женщина больше со­хранила себя, в ней разум не подавляет памяти и чувств, она связана с миром, потому-то в ней воплощен творческий дух, она может вдохновлять поэтов и философов.</p>
   <p>Ефремовские дифирамбы Эросу — необычное явление на фоне пуританской до мозга костей литературы соцреализма.</p>
   <p>В то же время гносеологическая роль, отведенная эроти­ке, связана в творчестве Ефремова с поворотом его фило­софии в сторону нового источника — индийской мудрости.</p>
   <p>В "Лезвии бритвы" есть две сцены — два больших разго­вора о религии: первый о христианстве, полный негодования, второй — апологетический — об индуизме. Гирин говорит о христианстве, рассматривая музейный экземпляр знамени­того "Маллеус малефикарум". Свою речь он начинает слова­ми: "Слишком велика моя ненависть к этому позору челове­чества, и я никак не могу подняться на высоту спокойного и мудрого исследования прошедших времен". Так, говоря же об индуизме, Гирин подчеркивает: "Я никого не вправе ни осуждать, ни порицать. Я только искатель научной истины, знающий, что истина зависит от обстоятельств места и време­ни".</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>ЗАПАД И ВОСТОК</strong></p>
   <p>Откуда такая разница? Почему Гирин неспособен спокой­но отнестись к средневековью и христианству, которые тоже могли бы претендовать на свою, объяснимую обстоятельства­ми места и времени, истину? Ответ мы получаем неожидан­ный, но вполне совместимый с тем, что мы уже знаем о взгля­дах Ефремова: "Перед мысленным взором Гирина пронеслись солнечные берега Эллады — мира, преклонявшегося перед красотой женщины, огромная и далекая Азия с ее культом женщины-матери... и все застлал смрад костров Европы". Гирин ненавидит христианство наподобие рыцаря, защищаю­щего честь Прекрасной Дамы, невинно осужденной и заточен­ной в застенках инквизиции. Это благородно, но не вполне научно.</p>
   <p>Вообще Ефремов — убежденный атеист, то есть, пользуясь языком Бердяева, маркионист, видящий лишь зло, принесен­ное официальной религией. Христианство он отождествляет с историческим католицизмом. Быть может, аналогии между политикой римско-католической церкви и политикой ста­линского государства заставляют Ефремова с еще большей ненавистью относиться к христианской религии.</p>
   <p>А между тем, Ефремову необходима религия — так или иначе понимаемая духовная традиция, с корнями, запущен­ными в далекое прошлое, способная дать опору человеку в борьбе с его примитивным подсознанием. Такую опору он находит через голову христианства и иудаизма в Элладе. Но его не удовлетворяет возврат к естеству, он ищет более глубокий, более метафизический подход — и призывает на по­мощь Индию. Индию, где эротике придается сокровенный, мистический смысл, где тысячелетиями испытываются пути к познанию глубин человеческой души и скрытых сил чело­веческого тела.</p>
   <p>И Гирин, и индусский художник, герой параллельного сю­жета "Лезвия бритвы", преследуют одну цель. Первый идет к совершенству, пользуясь научными методами, рациональным анализом и синтезом, второй — следуя древним тантри­ческим ритуалам. Казалось бы, несовместимые пути. Но в финале книги индусские мудрецы с почетом встречают Гири­на и присваивают ему титул брахмана.</p>
   <p>Существуют две дороги познания — Запада и Востока, ев­ропейская наука, изучающая физический мир, и индийское откровение, доступное углубленному в себя йогу. Обе доро­ги ведут к тому же, обе они несовершенны: первая отрыва­ется от природы, от интуитивного понимания, вторая — удел лишь самых сильных, чужда "среднему" — читай: реально­му — человеку.</p>
   <p>И Гирин предлагает единственное правильное решение: нужно идти по лезвию бритвы между двумя дорогами, между западной и восточной мудростью. Гирин признает необъясни­мость и самостоятельность высших разделов йоги, "путей владычества над нервно-психическими силами и силами эк­стаза, прозрения и соединения с океаном мировой души".</p>
   <p>Идея прозрения прочно входит в философию Ефремова. В "Часе Быка", где писатель показывает людей будущего, соединивших западную и восточную мудрость, сказано, что возможно такое познание мира, для которого нужны "три шага: отрешение, сосредоточение и явление познания". Это-формула соединения внутренних сил человека с "ми­ровой душой". Ефремов не называет это мистицизмом, но на то он и материалист. Он даже надеется когда-то найти рациональное объяснение такому соединению. Но вот что важно: человек в его понимании перестает соотноситься с миром посредством общественных отношений. Он стано­вится самостоятельной ценностью, независимым индивидом, развитие которого обеспечивается правильным обществен­ным устройством, но зависит почти исключительно от него самого, от силы самоуглубления.</p>
   <p>Писатель всячески подчеркивает, что мудрейший из муд­рейших Гирин — русский. "Такое русское имя и весь об­лик, дисциплина и точность во всех движениях, мыслях, сдержанная речь, глубокий голос" — таким он описан в книге, и так воспринимается индусами. Ни один из много­опытных гуру не удостаивался такого внимания, как нико­му не известный пришелец из России. Гирин представляет собой все лучшее в русском народе, в России. Профессор- индус, порицая западную цивилизацию, говорит: "Я не знаю России, но думаю, что вы, стоя между Западом и Востоком, взявшись за переустройство жизни по-новому, вы — дру­гие". В сказанном интересно и то, что, не зная России, профессор убежден в ее превосходстве над Западом, и то, что это превосходство объясняется положением страны на границе двух разных культур. Честь синтеза должна при­надлежать не ученейшим брахманам, а русскому филосо­фу. Первой по лезвию бритвы пройдет не какая-нибудь дру­гая страна, а Россия.</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>ТЯЖЕСТЬ ПРОШЛОГО</strong></p>
   <p>Жизнь — светлое начало во Вселенной. Но в ней самой скрывается зло: все живое обречено на гибель. Главный принцип всякой эволюции — <strong>принцип инферналь­ности</strong> . Живая материя усложняется в адских муках. Эволюция жизни на Земле — "страшный путь горя и смер­ти", — утверждает писатель в "Часе Быка". Слепая природа, направляя свое развитие к усовершенствованным формам, все более независимым от окружающей среды, поступает как игрок в кости: добивается результата несметным коли­чеством бросков — а за каждым из них стоят миллионы погибших жизней.</p>
   <p>Человеческая жизнь — то же инферно, только двойное: для тела и души. Чем совершеннее чувства, разум — тем больше страдания отпущено понимающему неизбежность смерти человеку.</p>
   <p>Бессмысленность жизни в том, что существует смерть. Ефремов испытывает ужас перед смертью.</p>
   <p>В "Туманности Андромеды" был такой эпизод. Задумав­шие опыт с нуль-пространством Мвен Мас и Рен Боз приводят аргументы в пользу проведения этого опыта, несмотря на его опасность. Рен Боз говорит о непреодолимости пространства, разделяющего разумные миры, не позволяющие им слиться в одну семью. Преодоление пространства даст возможность че­ловечеству подняться на еще высшую ступень власти над при­родой. Поэтому "каждый шаг на этом новом пути важнее всего остального". Рассуждение Рен Боза направлено в будущее. Он ученый и диалектик, и выражает мысли большин­ства своих товарищей. Но Мвен Мае думает о другом: "Вы были на раскопках... Разве миллионы безвестных костяков в безвестных могилах не взывали к нам, не требовали и не укоряли? Мне видятся миллиарды прошедших человеческих жизней, у которых, как песок между пальцев, мгновенно утекла молодость, красота и радости жизни, — они требуют раскрыть великую загадку времени, вступить в борьбу с ним!"</p>
   <p>Речь идет не о людях, погибших в борьбе за лучшее буду­щее, не о тех, кто шел на подвиг ради прогресса. Мвен Мас потрясен смертью, поражением в схватке со временем всех безвестных (и известных), живших когда-либо на Земле. Он связан с ними одной нитью, и его решение провести опыт, вопреки всеобщему мнению, вызвано чувством долга перед ними. А в "Лезвии бритвы" Гирин ощущает тяжесть прошло­го еще больше, он считает себя ответственным за "все страда­ния живой плоти в ее историческом пути от амебы до чело­века".</p>
   <p>Отношение к прошлому сближает Ефремова не с марк­сизмом, а с русскими мыслителями XIX века.</p>
   <p>Восставший против Логоса Истории Белинский писал: "Если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лестни­цы развития, — я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филип­па II и проч.; иначе, я с верхней ступени бросаюсь вниз го­ловой"  [2]. У Достоевского Иван Карамазов возвращал Богу свой билет на вход в мировую гармонию — из-за сле­зинки одного замученного ребенка. Это неотъемлемое от русской традиции чувство связи с прошлым, эта ненависть к страданиям и смерти нашли свое законченное выражение в системе Николая Федорова, для которого отвратительны были все классические, социалистические и другие утопии, ибо все они рисуют "общество, пирующее на могилах от­цов".</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>В ПАУТИНЕ СТЕРЕОТИПОВ</strong></p>
   <p>По мере развития своих концепций Ефремов все дальше и дальше уходит от марксизма.</p>
   <p>Метафизик и дуалист по образу мышления, он рисует манихейскую картину мироздания, наполненную символически­ми значениями и ничуть не похожую космологию согласно диалектическому материализму.</p>
   <p>Поначалу типичный научный фидеист, он начинает сомне­ваться в науке. Он говорит вдруг, что "наука даже в соб­ственном развитии необъективна, непостоянна и не настолько точна, чтобы взять на себя всестороннее моделирование обще­ства".</p>
   <p>Но самый сокрушительный удар Ефремов наносит по ор­тодоксальному пониманию человеческой истории. Главное в ней — не борьба за распределение материальных благ, а "история духовных ценностей, процесс перестройки созна­ния и структуры ноосферы".</p>
   <p>Ефремов предлагает собственную концепцию историчес­кого процесса и различает в нем три ступени. Первая — это искусство, фантазия: "В голоде, холоде, терроре она создава­ла образы прекрасных людей, будь то скульптура, рисунки, книги, музыка, песни, вбирала в себя широту и грусть степи или моря. Все вместе они преодолевали инферно, строя пер­вую ступень подъема. За ней последовала вторая ступень — совершенствование самого человека, и третья — преображение жизни общества. Так создавались три первые великие ступени восхождения, и всем им основой послужила фантазия".</p>
   <p>Фантазия, искусство, самоуглубление — сознание — вот сила, способная изменить ход истории.</p>
   <p>Ефремов был невнимательно прочитан и плохо понят. Ус­пех "Туманности Андромеды" помешал разглядеть в нем что- либо другое, кроме энциклопедической выдумки, динамиче­ского оптимизма, крайнего антропоцентризма и геоцентриз­ма. Его тут же оплели паутиной стереотипов. Возникло кли­ше, принятое и официальными критиками, и представителями "новой волны", и западными исследователями: Ефремов считается образцом соцреалистической утопической научной фантастики, а его противоположностью называют польского писателя С. Лема и братьев Стругацких. Система же оценки здесь просто ложна. Лем поразил воображение советских фан­тастов — оставаясь социалистическим писателем, он касался таких тем, о которых им и не снилось. Ефремов очутился где-то на полпути между "ближними фантастами" и "нова­торами". И не без согласия последних им полностью завла­дели стражи идеологии.</p>
   <p>В большой мере он сам виноват в этом. Он никогда не отличался ясностью выводов, наоборот, он обставлял их объяснениями и дополнениями, зачастую искажавшими смысл сказанного. Тут равно сыграли и навыки эзопова языка, и утопический темперамент, заставлявший Ефремо­ва браться за решение всех проблем, назойливыми мелочами снижать масштабы своих мыслей, доказывать свои недока­зуемые метафизические положения наивнейшими аргумен­тами. В такой форме его концепции легко уязвимы для кри­тики и составляют благодарный материал для всяческих идеологических подтасовок.</p>
   <p>Официальную критику с Ефремовым еще больше прими­рило его понимание искусства. Ефремов обладал определен­ным, но ограниченным даром: он был пейзажистом, худож­ником природы. Ему часто удавались детали — описания ар­хитектуры, бытовые сцены, аксессуары в исторических произведениях, — у него был натренированный глаз и пред­метное воображение палеонтолога. Но по мере того, как он отдалялся от конкретностей, шел к обобщениям, к своим теориям или изображению идеального общества, все чаще появлялись в его прозе неточность языка, неестественность ситуаций, слащавые образы, патетические мелодекламации. О.Мандельштам заметил как-то: "Для огромного большин­ства произведение искусства соблазнительно лишь посколь­ку в нем просвечивает мироощущение художника. Между тем, мироощущение для художника орудие и средство, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное — это само произведение". Ефремову такое понимание искус­ства чуждо. Он не верит в самоцельность творчества. Целью искусства он называет "формирование внутреннего мира человека в гармоническом соответствии с его собственными потребностями и потребностями общества". Искусство может быть только назидательным, только реалистическим (воспитывать на абстрактных примерах нельзя), говорить только о прекрасном (чтобы не искушать слабых духом). Эти убеждения характерны для традиции классической уто­пии, но они вполне совпадают и с требованиями соцреализ­ма. Так получилось, что ортодоксальная форма заслонила у Ефремова содержание. И в этом главный секрет его ус­пеха у советских идеологов литературы.</p>
   <p>И все же, несмотря на эту рекуперацию, невозможно не увидеть в творчестве Ефремова главное. Четверть века он без устали стремился к своей главной и единственной цели — к заполнению той пустоты — духовной и психической, — кото­рую оставило в людях исчезновение религии и попытка заме­стить ее догматической материалистической доктриной. Он был, вероятно, искренним коммунистом, атеистом, маркси­стом. Но в поисках нового духовного содержания он пришел к диссидентской политической программе, к принятию фи­лософских традиций религиозной — русской христианской и индуистской — мысли. Ефремов создал свою систему мировоззрения, основанную на нравственных и метафизиче­ских понятиях самосовершенствования, борьбы добра и зла, и противопоставил ее господствующей догме.</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>Примечания</strong></p>
   <empty-line/>
   <p>1. И.Золотусский. Ценность эксперимента. "Москва",1964, №4, стр.215 </p>
   <p>2. В.Белинский, Письмо В.П. Боткину от 1 марта 1841 г., в: П.Сакулин, ред., "Социализм Белинского", М.,1925, стр.12. </p>
  </section>
 </body>
</FictionBook>
