<?xml version="1.0" encoding="utf-8" ?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
<description>
<title-info>
<genre>prose_contemporary</genre>
<author>
<first-name>Анастасия</first-name>
<middle-name></middle-name>
<last-name>Ермакова</last-name>
</author>
<book-title>Псевдоним</book-title>
<lang>ru</lang>
</title-info>
<document-info>
<author>
<first-name/>
<last-name/>
</author>
<program-used>ExportToFB21</program-used>
<date value="2012-04-21">21.04.2012</date>
<id>OOoFBTools-2012-4-21-20-9-42-161</id>
<version>1.0</version>
</document-info>
<publish-info>
<year>2006</year>
</publish-info>
</description>
<body>
<section>
<p>Сразу после развода с мужем я поехала на кладбище. Не то чтобы я хотела в тот день нагнать побольше мрачного символизма, нет, просто получилось так, что все дела в связи с разводом были отменены, и я подумала: почему бы мне не навестить бабушку?</p>
<p>Я приезжаю к ней обычно четыре раза в год: зимой, весной, летом и осенью. Времена года на кладбище выглядят ярче, что ли, словно смерть выявляет самое существенное. Зима — мертвенней, весна — наглей, лето — роскошней, осень — пронзительней. Меня всегда поражало, как разрастаются кладбищенские цветы. На некоторых заброшенных могилах такие огромно-душистые пионы, какие я вот уже много лет безуспешно пытаюсь вырастить на своей даче. И бабочки, бабочки здесь хороши необыкновенно. Летучие бархатные метафоры хрупкости. И они будто ручные: бесстрашно садятся на плечо и замирают, сложив свои тонкие крылья, — знают, что люди, пришедшие сюда, их не тронут. Я сажусь на узкую, нагретую солнцем скамеечку и ни о чем не думаю. Я никогда не разговариваю с бабушкой. Просто сижу и смотрю на облака над ее могилой, на две корявые березы вдалеке, на сочную высокую траву вокруг. Иногда встречаюсь глазами с каменным портретом: молодая улыбающаяся бабушка легкомысленно глядит на мир, на меня, пытающуюся в который раз втиснуть ее судьбу в две строгие четкие даты: 1922—1989. Между ними прочерк, в прочерке — война, погибший муж, смерть трехмесячного сына, второй брак, трое детей, одна внучка, счастье, горе, будни, праздники, надежда, отчаяние, мечты, болезнь, похороны, слезы, память. И надо всем этим — жара, тяжелая бессловесная жара сонного лета, комариное пиршество, мушиный разгул, солнечное приторное варево и я, пристально всматривающаяся в то, чего уже давно нет.</p>
<p>Никакого традиционного ужаса кладбища на меня не наводят. Мыслей о вечности тоже. Если попробовать определить чувство, которое я испытываю, приходя сюда, то это неловкость, виноватость. Виноватость живого перед мертвым. И еще — удивление.</p>
<p>Мысль о том, что люди смертны, удивляет меня всякий раз. Она никак не может стать обычной и понятной. Она всегда нова. Но в ней нет никакой мистики. Скорее геометрия, особенно в сочетании с зимним пейзажем. Белый снег, черные плиты. Экономия цвета, строгость линий. Гармония конца.</p>
<p>Никаких выводов, никакой дидактики. Только эпитафии. Квинтэссенция боли. Шифр памяти. По пути к бабушке читаю: “Помним. Любим. Скорбим”, “Твоя 
любовь — очаг в душе моей, / Тебя уж нет, а он горит сильней” и уже на повороте к бабушке беспомощное, непохожее ни на что, совсем простое: “Ты ушла — и я один на свете”. И кругом венки — аляповатая вычурная мозаика небытия.</p>
<p>Я хотела бы, чтобы на моей могиле вместо искусственных цветов лежали осенние листья. Сухие легкие осенние листья. Бурые, желтые, ярко-красные, с неровными загнутыми краями-крыльями. Лежали бы и чуть шевелились от ветра. И шел светло-голубой невесомый дождь. И никто не приходил и не говорил ненужных плакучих слов. И если что-нибудь и было высечено на камне, то ничего трагичного и крикливого, а что-нибудь такое: “Будь же ты вовек благословенно, / Что пришло процвесть и умереть...” А на похоронах не было бы никакой траурной музыки. Лучше что-то легкое из Моцарта или вообще ничего. Тишина.</p>
<p>Смерть не банальна. Банален ритуал, сопутствующий ей. Но, с другой стороны, ритуал спасает повторяющиеся действия от бессмысленности и делает их по-своему красивыми.</p>
<p>Детство. Жара. Как сейчас, — вязкая гнетущая жара. Бабушка лежит не двигаясь и не улыбается мне, когда я целую ее в щеку.</p>
<p>— В лоб, в лоб целуй, — шепчут мне в спину.</p>
<p>Взрослые встревожены, они хотят, чтобы было все правильно. Бабушка в черном шерстяном костюме. Ей, наверное, ужасно жарко, думаю я, и снова целую ее в теплую родную щеку. Рыжую сухую глину вкладывают мне в руку и велят кинуть на бабушку, а я прячу ее за спину и, пока никто не видит, разжимаю пальцы. Мне кажется — бабушке будет неприятно, если я кину в нее глиной. Взрослые так не считают. Ритуал облегчает им скорбь. Они хотят, чтобы я делала все, как они: целовала в холодный лоб, кидала землю на крышку гроба, плакала в тряском душном автобусе, ела траурные салаты, сидя за длинным чопорным столом. И не удивлялась почти ничему — разве что песням, которые горланили за полночь изрядно подвыпившие дальние родственники.</p>
<p>Я пробую маленькой тяпкой справиться с высокой разросшейся травой. Она острая и режет руки, выдернуть ее не получается, поэтому я пытаюсь обрубить ее возле корней. Работа продвигается медленно, неотвязно жужжат комары, вечереет. Сажусь на скамейку передохнуть.</p>
<p>— А вы бы лучше лопатой. Есть лопата-то? — слева от меня вырастает фигура щуплого пьяненького мужичка с сочувственной улыбкой и лопатой в руках. — Давайте-ка я вам подмогну.</p>
<p>Он ловко перелезает через ограду и проворно подсекает упругие травины, приговаривая: “Вот так мы ее... Вот так... Щас...”</p>
<p>— Да что вы, не надо... Я сама.</p>
<p>— Да ладно, — машет он рукой, — чего там...</p>
<p>Мужичок быстро справляется с травяными зарослями. Теперь явственно видны чахлые розовые флоксы и посаженные мною в начале лета бархатцы. Я складываю срубленную траву в стожок, на обратном пути выброшу. Мой помощник садится рядом со мной на скамейку, вытирает тыльной стороной костистой руки влажный лоб, из кармана сальных защитного цвета штанов достает бутылку дешевой водки.</p>
<p>— Помянем? У тебя здесь кто?</p>
<p>— Бабушка.</p>
<p>— У-у-у. А у меня жена. Вон там, — машет он куда-то вбок. — Два года как умерла. Рак. Сорок два всего. Вот так-то. Ну, как говорится... Пусть земля пухом. — Он запрокидывает голову и пьет из горла.</p>
<p>Я смотрю на его загорелую, с подвижным, резко выпирающим кадыком шею, на жилистые руки, крепко и страстно держащие бутыль, будто микрофон, в который выплескивает он свою песнь. Наконец оторвавшись, он извлекает из нагрудного кармана пахнущей потом рубашки складной стаканчик, делает такое движение рукой, будто стряхивает градусник, потом, как фокусник, переворачивает и наливает туда горькую жидкость забвения.</p>
<p>— Давай, — говорит он.</p>
<p>Мне не хочется обидеть его, и я пью. Водка теплая и вязкая, жгучей волной обдает горло. Я морщусь, фыркаю, хватаю из стожка траву, вдыхаю ее свежий, острый аромат. Мужичок добродушно посмеивается. На щеке у него мертвый комар и растертая дорожка крови.</p>
<p>— Че, непривычно без закуси-то? А я привык. Как жены не стало, так и пью. Одиноко... А ты — замужем?</p>
<p>Я отмахиваюсь от вечерних, надоедливо пищащих комаров; они уже роем вьются над нами. Становится прохладнее.</p>
<p>— Нет. Сегодня развелась.</p>
<p>— Сегодня? Врешь! — оживляется он.</p>
<p>— Сегодня.</p>
<p>— Ну, ты даешь! А че развелись-то? Другую, что ли, нашел?..</p>
<p>— Понимаете, нам не о чем стало говорить.</p>
<p>— И все? — подскакивает мужичок. — Только поэтому?</p>
<p>— Только поэтому.</p>
<p>— А сколько прожили-то?</p>
<p>— Пять лет.</p>
<p>— Дети есть?</p>
<p>— Нет. Он не хотел...</p>
<p>— Любила его?</p>
<p>— Да как сказать... Когда жили — думала, что нет. А сейчас... Сейчас даже не знаю. Наверное, любила...</p>
<p>— Да... — ненадолго задумывается он и тут же находит выход из ситуации. — Знаешь что, за это надо выпить.</p>
<p>На этот раз он сначала наливает мне, вероятно, ввиду небудничности повода, мы чокаемся, и он снова артистично запрокидывает голову и пьет прямо из горла. На этот раз песня длится, по-моему, чуть дольше.</p>
<p>— А я любил свою-то, — говорит он, — и видишь, как обернулось... Болела она долго, целый год почти... Я все ходил к ней в больницу... А потом раз — и не стало. Почему так, а?..</p>
<p>Он жалобно смотрит на меня пьяными глазами. Я думаю, как потом в каком-нибудь своем рассказе опишу его позу и глаза, вопрошающие о том, на что нельзя ответить. Бутылка уже выпита и брошена под ноги. Она лежит этикеткой вверх, и я читаю странное, неуместное название: “Нарком”... На фоне красного знамени мужественное лицо человека, похожего на Маяковского, с широко открытым ртом. Я пытаюсь предположить, о чем он говорит. Наверное, что-нибудь о великом деле революции...</p>
<p>Оставив своего случайного собутыльника сидящим на скамейке возле моей бабушки, ухожу. Иду между могил медленно, не торопясь, чувствуя, что как-то просветленно пьяна, читаю имена и даты. Больше всего меня поражает смертельная, в прямом смысле этого слова, практичность. Забота о кусочке земли для будущего мертвого тела, выраженная вот в таких надписях:</p>
<p>Паппе</p>
<p>Игорь Валентинович </p>
<p>(1928—1994)</p>
<p>Паппе</p>
<p>Ольга Сергеевна</p>
<p>(1926— )</p>
<p>От этого делается как-то не по себе.</p>
<p>Перед некоторыми памятниками останавливаюсь всякий раз, когда прохожу мимо. Мама, папа, я — дружная семья. Маме тридцать четыре, папе тридцать семь и пятилетний смеющийся мальчик. Большой продолговатый камень с неровными краями; здесь всегда много цветов. Все трое умерли в один день. Я пытаюсь сопоставить каменную неподвижность с их внезапно оборвавшимися жизнями, гадаю о причине, кожей ощущая, как тону в болотистом слове судьба, и нет ни одной ветки, за которую можно было бы ухватиться, чтобы не погибнуть. Я почти не испытываю жалости, я не задаю никаких вопросов. Я не знаю, кому их задавать.</p>
<p>В сущности, мне некуда торопиться. Мужа дома нет, и никого нет, и я знаю: как только я войду, пустота накроет меня с головой, и кухонный жесткий свет одиночества остудит вечерний горький чай.</p>
<p>Волна печального опьянения внезапно наталкивает меня на странную мысль: найти себе здесь, на кладбище, псевдоним, сделав живой чью-нибудь давно уснувшую фамилию.</p>
<p>Мне всегда казалась моя фамилия чересчур обыкновенной. Тем более для писателя псевдоним — вещь чрезвычайно важная. Он может принести удачу, а может сделать графоманом. Может поддержать, а может помешать. Взять себе новое крепкое имя, проросшее вместе с травой из земли, — в этом что-то есть.</p>
<p>Иду в ту сторону кладбища, где никогда не была. Народу уже совсем мало, поэтому на меня никто не обращает внимания. Кстати, это, наверное, единственное место, где никто ни на кого не обращает внимания.</p>
<p>Медленно брожу между памятниками и крестами. В розовом закатном небе, надсадно каркая, величественно пролетают вороны. От дальнего леса веет влажной прохладой. Красноватые отсветы падают на высокую траву, мягко покачивающуюся от ненавязчивого ветерка.</p>
<p>В итоге на примете у меня оказываются пять фамилий: Сон, Непугайло, Рябоконь, Брэде, Арфо.</p>
<p>Итак, Сон. В общем-то звучит. Но что-то здесь есть неестественное, и наверняка будут издеваться, называя Явь.</p>
<p>Непугайло. Несколько настораживает созвучие с пугалом. И, по-моему, не слишком выразительно. А хотелось бы совместить оригинальность и естественность, звук и смысл.</p>
<p>Рябоконь — это, конечно, звучно и ярко. Но смысл... Рябой конь — все равно что Пегий козел (Пегокоз) или Щипаная курица (Щипакур). Не годится.</p>
<p>В фамилии Брэде есть нечто романтическое, французское. Кроме того, привлекает созвучие с бредом, что всегда приятно; хорошо, когда текст отдает легким, едва уловимым сумасшествием. Но все-таки что-то не то. Слишком французская.</p>
<p>И последняя — Арфо. Пронзительность и нежность арфы слышится в ней... Просторное зеленое а, задумчивое фиолетовое ф... Фиолетовые флоксы в густой зеленой траве... Август, гамак, в котором лежу я, семилетняя, на крыльце уютная, в белом с красными маками платье, бабушка, чистящая грибы. Я завороженно смотрю на ее проворные руки, на блестящие, похожие на маленьких рыбок, кусочки мясистых коричневых шляпок, плавающих в большом тазу с водой. Я совершенно, неправдоподобно счастлива... Как много еще будет в жизни таких вот незаметных приступов счастья и как мало из них запомнится...</p>
<p>Арфо — изящная фамилия. Изысканная. Даже слишком изысканная. Может быть, нужно чуть поскромнее. Попроще.</p>
<p>Невостребованный пятидесятитрехлетний Афанасий Арфо в круглой рамочке долго смотрит мне вслед, направляющейся к выходу, чтобы успеть на последний автобус. Я благодарна ему за воспоминание...</p>
<p>А может, и не нужен мне псевдоним? Не нужен, как не нужны живым вещи мертвых, а мертвым не нужны вещи живых?.. Вдруг чужая фамилия прилепит ко мне, как жвачку к столу, чужую судьбу и от нее уже невозможно будет отделаться?..</p>
<p>Сажусь в автобус и напряженно думаю обо всем сразу: о бабушке, о теперь уже бывшем муже, только сейчас понимая, как все-таки привыкла к нему за пять прожитых вместе лет и как болезненно и долго буду отвыкать, о мужичке, с которым мы пытались превратить бесплотную память во что-то осязаемое, теплой струйкой текущее в горло, облегчающее на некоторое время застоявшуюся, как вода из-под завядших цветов, боль, пять не пригодившихся мне фамилий, проводивших меня до ворот кладбища и закрывших их за моей спиной...</p>
<p>К автобусу торопливо подходят люди. Водитель лениво поглядывает в зеркало заднего вида, дожидаясь, когда зайдет последний пассажир и можно будет закрыть двери. В кабине у него играет бодрая веселая музыка. Из труб крематория идет вялый, будто разжиженный воздухом серый дымок. Медленно, словно туча на солнце, наползает на кладбище вечер. Я вдруг чувствую, как сильно устала за весь этот долгий день, и прикрываю глаза. Будущее меня не тревожит.</p>
<empty-line/>
</section>
</body>
</FictionBook>
